Тропа войны

Объявление

Введите здесь ваше объявление.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Тропа войны » Литература » Отрывки или короткие рассказы


Отрывки или короткие рассказы

Сообщений 1 страница 4 из 4

1

Хорхе Луиc Борхес
Письмена Бога

Каменная темница глубока; изнутри она схожа с почти правильным полушарием; пол (тоже каменный) чуть меньше его наибольшей окружности, и потому тюрьма кажется одновременно гнетущей и необъятной. Посередине полусферу перерезает стена; очень высокая, она все же не достает верхней части купола; с одной стороны нахожусь я, Тсинакан, маг пирамиды Кахолома, которую сжег Педро де Альварадо; с другой - ягуар, мерящий ровными и незримыми шагами пространство и время своей клетки. В центральной стене, на уровне пола, пробито широкое зарешеченное окно. В час без тени (полдень) вверху открывается люк, и тюремщик, ставший от времени безликим, спускает нам на веревке кувшины с водой и куски мяса. Тогда в темноту проникает свет, и я могу увидеть ягуара.

Я потерял счет годам, проведенным во мраке; когда-то я был молод и мог расхаживать по камере, а теперь лежу в позе мертвеца, и мне остается только ждать уготованной богами кончины. Когда-то длинным кремневым ножом я вспарывал грудь людей, приносимых в жертву; теперь без помощи магии я не сумел бы подняться с пыльного пола.

Накануне сожжения пирамиды сошедшие с высоких коней люди пытали меня раскаленным железом, чтобы выведать, где находится сокровищница. У меня на глазах была низвергнута статуя Бога, но Бог не оставил меня и помог промолчать под пыткой. Меня бичевали, били, калечили, а потом я очнулся в этой темнице, откуда мне уже не выйти живым.

Чувствуя необходимость что-то делать, как-то заполнить время, я, лежа во тьме, принялся мысленно воскрешать все, что когда-то знал. Я проводил целые ночи, припоминая расположение и число каменных змеев или свойства лекарственных деревьев. Так мне удалось обратить в бегство годы и снова стать властелином того, что мне принадлежало. Однажды ночью я почувствовал, что приближаюсь к драгоценному воспоминанию: так путник, еще не увидевший моря, уже ощущает его плеск в своей крови. Через несколько часов воспоминание прояснилось: то было одно из преданий, связанных с Богом. Предвидя, что в конце времен случится множество бед и несчастий, он в первый же день творения начертал магическую формулу, способную отвратить все эти беды. Он начертал ее таким образом, чтобы она дошла до самых отдаленных поколений и чтобы никакая случайность не смогла ее исказить. Никому не ведомо, где и какими письменами он ее начертал, но мы не сомневаемся, что она тайно хранится где-то и что в свое время некий избранник сумеет ее прочесть. Тогда я подумал, что мы, как всегда, находимся при конце времен и что моя судьба - судьба последнего из служителей Бога - быть может, даст мне возможность разобрать эту надпись. То обстоятельство, что я находился в темнице, не лишало меня надежды; вполне вероятно, что я уже тысячи раз видел эти письмена в Кахоломе, только не смог их понять.

Эта мысль ободрила меня, а затем довела до головокружения. По всей земле разбросано множество древних образов, неизгладимых и вечных; любой из них способен служить искомым символом. Словом Бога может оказаться гора, или река, или империя, или сочетание звезд. Но горы с течением времени рассыпаются в прах, реки меняют свои русла, на империи обрушиваются превратности и катастрофы, да и рисунок звезд не всегда одинаков. Даже небосводу ведомы перемены. Гора и звезда -- те же личности, а личность появляется и исчезает. Тогда я стал искать нечто более стойкое, менее уязвимое. Размышлять о поколениях злаков, трав, птиц, людей. Быть может, магическая формула начертана на моем собственном лице, и я сам являюсь целью моих поисков. В этот миг я вспомнил, что одним из атрибутов Бога служил ягуар.

И благоговейный восторг овладел моей душой. Я представил себе первое утро времен, вообразил моего Бога, запечатлевающего свое послание на живой шкуре ягуаров, которые без конца будут спариваться и приносить потомство в пещерах, зарослях и на островах, чтобы послание дошло до последних людей. Я представил себе эту кошачью цепь, этот лабиринт огромных кошек, наводящих ужас на поля и стада во имя сохранности предначертания. Рядом со мной находился ягуар; в этом соседстве я усмотрел подтверждение моей догадки и тайную милость Бога.

Долгие годы я провел, изучая форму и расположение пятен. Каждый слепой день дарил мне мгновение света, и тогда я смог закрепить в памяти черные письмена, начертанные на рыжей шкуре. Одни из них выделялись отдельными точками, другие сливались в поперечные полосы, третьи, кольцевые, без конца повторялись. Должно быть, то был один и тот же слог или даже слово. Многие из них были обведены красноватой каймой.

Не буду говорить о тяготах моего труда. Не раз я кричал, обращаясь к стенам, что разобрать эти письмена невозможно. И мало-помалу частная загадка стала мучить меня меньше, чем загадка более общая: в чем же смысл изречения, начертанного Богом?

"Что за изречение, - вопрошал я себя, - может содержать в себе абсолютную истину?" И пришел к выводу, что даже в человеческих наречиях нет предложения, которое не отражало бы всю вселенную целиком; сказать "тигр" - значит вспомнить о тиграх, его породивших, об оленях, которых он пожирал, о траве, которой питались олени, о земле, что была матерью травы, о небе, произведшем на свет землю. И я осознал, что на божьем языке это бесконечную перекличку отзвуков выражает любое слово, но только не скрытно, а явно, и не поочередно, а разом. Постепенно само понятие о божьем изречении стало мне казаться ребяческим и кощунственным. "Бог, -думал я, - должен был сказать всего одно слово, вмещающее в себя всю полноту бытия. Не один из произнесенных им звуком не может быть менее значительным, чем вся вселенная или по крайней мере чем вся совокупность времен. Жалкие и хвастливые человеческие слова -- такие, как "все", "мир", "вселенная", - это всего лишь тени и подобия единственного звука, равного целому наречию и всему, что оно в себе содержит".

Однажды ночью (или днем) -- какая может быть разница между моими днями и ночами? -- я увидел во сне, что на полу моей темницы появилась песчинка. Не обратив на нее внимания, я снова погрузился в дрему. И мне приснилось, будто я проснулся и увидел две песчинки. Я опять заснул, и мне пригрезилось, что песчинок стало три. Так они множились без конца, пока не заполнили всю камеру, и я начал задыхаться под этой горой песка. Я понял, что продолжаю спать, и, сделав чудовищное усилие, пробудился. Но пробуждение ни к чему не привело: песок по-прежнему давил на меня. И некто произнес: "Ты пробудился не к бдению, а к предыдущему сну. А этот сон в свою очередь заключен в другом, и так до бесконечности, равной числу песчинок. Путь, на который ты вступил, нескончаем; ты умрешь, прежде чем проснешься на самом деле".

Я почувствовал, что погибаю. Рот у меня был забит песком, но я сумел прокричать: "Приснившийся песок не в силах меня убить, и не существует сновидений, порождаемых сновидениями!" Меня разбудил отблеск. В мрачной вышине вырисовывался светлый круг. Я увидел лицо и руки тюремщика, блок и веревку, мясо и кувшины.

Человек мало-помалу принимает обличие своей судьбы, сливается воедино со своими обстоятельствами. Я был отгадчиком, и мстителем, и жрецом Бога, но прежде всего - узником. Из ненасытного лабиринта сновидений я вернулся в тюрьму, как возвращаются домой. Я благословил сырую темницу, благословил тигра, благословил световой люк, благословил свое дряхлое тело, благословил мрак и камень.

Тогда произошло то, чего я никогда не забуду, но не смогу передать словами. Свершилось мое слияние с божеством и со вселенной (если только два этих слова не обозначают одного и того же понятия). Экстаз не выразишь с помощью символов; один может узреть Бога в проблеске света, другой - в мече, третий - в кольцевидных лепестках розы. Я увидел некое высочайшее Колесо; оно было не передо мной, и не позади меня, и не рядом со мной, а повсюду одновременно. Колесо было огненным и водяным и, хотя я видел его обод, бесконечным. В нем сплелось все, что было, есть и будет; я был одной из нитей этой ткани, а Педро де Альварадо, мой мучитель - другой. В нем заключались все причины и следствия, и достаточно мне было взглянуть на него, чтобы понять все, всю бесконечность. О радость познания, ты превыше радости воображения и чувств! Я видел вселенную и постиг сокровенные помыслы вселенной. Видел начало времен, о котором говорит Книга Совета. Видел горы, восстающие из вод, видел первых людей, чья плоть была древесиной, видел нападавшие на них каменные сосуды, видел псов, что пожирали их лица. Видел безликого Бога, стоящего позади богов. Видел бесчисленные деяния, слагавшиеся в единое блаженство, и, понимая все, постиг также и смысл письмен на шкуре тигра.

То было изречение из четырнадцати бессвязных (или казавшихся мне бессвязными) слов. Мне достаточно было произнести его, чтобы стать всемогущим. Мне достаточно было произнести его, чтобы исчезла эта каменная темница; чтобы день вошел в мою ночь, чтобы ко мне вернулась молодость, чтобы тигр растерзал Альварадо, чтобы священный нож вонзился в грудь испанцев, чтобы восстала из пепла пирамида, чтобы воскресла империя. Сорок слогов, четырнадцать слов - и я, Тсинакан, буду властвовать над землями, которыми некогда владел Моктесума. Но я знаю, что ни за что не произнесу этих слов, ибо тогда забуду о Тсинакане.

И да умрет вместе со мной тайна, запечатленная на шкурах тигров. Кто видел эту вселенную, кто постиг пламенные помыслы вселенной, не станет думать о человеке, о жалких его радостях и горестях, даже если он и есть тот самый человек. Вернее сказать - был им, но теперь это ему безразлично. Ему безразличен тот, другой, безразлично, к какому племени тот принадлежит -- ведь он сам стал теперь никем. Вот почему я не произнесу изречения, вот почему я коротаю дни, лежа в темноте.

0

2

Хорхе Луис Борхес.

Роза Парацельса

В лаборатории, расположенной в двух подвальных комнатах, Парацельс молил своего Бога, Бога вообще, Бога все равно какого, чтобы тот послал ему ученика. Смеркалось. Тусклый огонь камина отбрасывал смутные тени. Сил, чтобы подняться и зажечь железный светильник, не было. Парацельса сморила усталость, и он забыл о своей мольбе. Ночь уже стерла очертания запыленных колб и сосуда для перегонки, когда в дверь постучали. Полусонный хозяин встал, поднялся по высокой винтовой лестнице и отворил одну из створок. В дом вошел незнакомец. Он тоже был очень усталым. Парацельс указал ему на скамью; вошедший сел и стал ждать. Некоторое время они молчали.

Первым заговорил учитель.

- Мне знаком и восточный, и западный тип лица, - не без гордости сказал он. - Но твой мне неизвестен. Кто ты и чего ждешь от меня?

- Мое имя не имеет значения, - ответил вошедший. - Три дня и три ночи я был в пути, прежде чем достиг твоего дома. Я хочу быть твоим учеником. Я взял с собой все, что у меня есть.

Он снял торбу и вытряхнул ее над столом. Монеты были золотые, и их было очень много. Он сделал это правой рукой. Парацельс отошел, чтобы зажечь светильник. Вернувшись, он увидел, что в левой руке вошедшего была роза. Роза его взволновала.

Он сел поудобнее, скрестил кончики пальцев и произнес:

- Ты надеешься, что я могу создать камень, способный превращать в золото все природные элементы, и предлагаешь мне золото. Но я ищу не золото, и если тебя интересует золото, ты никогда не будешь моим учеником.

- Золото меня не интересует, - ответил вошедший. - Эти монеты - всего лишь доказательство моей готовности работать. Я хочу, чтобы ты обучил меня Науке. Я хочу рядом с тобой пройти путь, ведущий к Камню.

Парацельс медленно промолвил:

- Путь - это и есть Камень. Место, откуда идешь, - это и есть Камень. Если ты не понимаешь этих слов, то ты ничего пока не понимаешь. Каждый шаг является целью.

Вошедший смотрел на него с недоверием. Он отчетливо произнес:

- Значит, цель все-таки есть?

Парацельс засмеялся.

- Мои хулители, столь же многочисленные, сколь и недалекие, уверяют, что нет, и называют меня лжецом. У меня на этот счет иное мнение, однако допускаю, что я и в самом деле обольщаю себя иллюзиями. Мне известно лишь, что есть Дорога.

Наступила тишина, затем вошедший сказал:

- Я готов пройти ее вместе с тобой; если понадобится - положить на это годы. Позволь мне одолеть пустыню. Позволь мне хотя бы издали увидеть обетованную землю, если даже мне не суждено на нее ступить. Но прежде чем отправиться в путь, дай мне одно доказательство своего мастерства.

- Когда? - с тревогой произнес Парацельс.

- Немедленно, - с неожиданной решимостью ответил ученик.

Вначале они говорили на латыни, теперь по-немецки.

Юноша поднял перед собой розу.

- Говорят, что ты можешь, вооружившись своей наукой, сжечь розу и затем возродить ее из пепла. Позволь мне быть свидетелем этого чуда. Вот о чем я тебя прошу, и я отдам тебе мою жизнь без остатка.

- Ты слишком доверчив, - сказал учитель. - Я не нуждаюсь в доверчивости. Мне нужна вера.

Вошедший стоял на своем.

- Именно потому, что я недоверчив, я и хочу увидеть воочию исчезновение и возвращение розы к жизни.

Парацельс взял ее и, разговаривая, играл ею.

- Ты доверчив, - повторил он. - Ты утверждаешь, что я могу уничтожить ее?

- Каждый может ее уничтожить, - сказал ученик.

- Ты заблуждаешься. Неужели ты думаешь, что возможен возврат к небытию? Неужели ты думаешь, что Адам в Раю мог уничтожить хотя бы один цветок, хотя бы одну былинку?

- Мы не в Раю, - настойчиво повторил юноша, - здесь, под луной, все смертно.

Парацельс встал.

- А где же мы тогда? Неужели ты думаешь, что Всевышний мог создать что-то, помимо Рая? Понимаешь ли ты, что Грехопадение - это неспособность осознать, что мы в Раю?

- Роза может сгореть, - упорствовал ученик.

- Однако в камине останется огонь, - сказал Парацельс.

- Стоит тебе бросить эту розу в пламя, как ты убедишься, что она исчезнет, а пепел будет настоящим.

- Я повторяю, что роза бессмертна и что только облик ее меняется. Одного моего слова хватило бы чтобы ты ее вновь увидел.

- Одного слова? - с недоверием сказал ученик. - Сосуд для перегонки стоит без дела, а колбы покрыты слоем пыли. Как же ты вернул бы ее к жизни?

Парацельс взглянул на него с сожалением.

- Сосуд для перегонки стоит без дела, - повторил он, - и колбы покрыты слоем пыли. Чем я только не пользовался на моем долгом веку; сейчас я обхожусь без них.

- Чем же ты пользуешься сейчас? - с напускным смирением спросил вошедший.

- Тем же, чем пользовался Всевышний, создавший небеса, и землю, и невидимый Рай, в котором мы обитаем и который сокрыт от нас первородным грехом. Я имею в виду Слово, познать которое помогает нам Каббала.

Ученик сказал с полным безразличием:

- Я прошу, чтобы ты продемонстрировал мне исчезновение и появление розы. К чему ты при этом прибегнешь - к сосуду для перегонки или к Слову, - для меня не имеет значения.

Парацельс задумался. Затем он сказал:

- Если бы я это сделал, ты мог бы сказать, что все увиденное - всего лишь обман зрения. Чудо не принесет тебе искомой веры. Поэтому положи розу.

Юноша смотрел на него с недоверием. Тогда учитель, повысив голос, сказал:

- А кто дал тебе право входить в дом учителя и требовать чуда? Чем ты заслужил подобную милость?

Вошедший, охваченный волнением, произнес:

- Я сознаю свое нынешнее ничтожество. Я заклинаю тебя во имя долгих лет моего будущего послушничества у тебя позволить мне лицезреть пепел, а затем розу. Я ни о чем больше не попрошу тебя. Увиденное собственными глазами и будет для меня доказательством.

Резким движением он схватил алую розу, оставленную Парацельсом на пюпитре, и швырнул ее в огонь. Цвет истаял и осталась горсточка пепла. Некоторое время он ждал слов и чуда.

Парацельс был невозмутим. Он сказал с неожиданной прямотой:

- Все врачи и аптекари Базеля считают меня шарлатаном. Как видно, они правы. Вот пепел, который был розой и который ею больше не будет.

Юноше стало стыдно. Парацельс был лгуном или же фантазером, а он, ворвавшись к нему, требовал, чтобы тот признал бессилие всей своей колдовской науки.

Он преклонил колени и сказал:

- Я совершил проступок. Мне не хватило веры, без которой для Господа нет благочестия. Так пусть же глаза мои видят пепел. Я вернусь, когда дух мой окрепнет, стану твоим учеником, и в конце пути я увижу розу.

Он говорил с неподдельным чувством, однако это чувство было вызвано состраданием к старому учителю, столь почитаемому, столь пострадавшему, столь необыкновенному и поэтому-то столь ничтожному. Как смеет он, Иоганн Гризебах, срывать своей нечестивой рукой маску, которая прикрывает пустоту?

Оставленные золотые монеты были бы милостыней. Уходя, он взял их. Парацельс проводил его до лестницы и сказал ему, что в этом доме он всегда будет желанным гостем. Оба прекрасно понимали, что встретиться им больше не придется.

Парацельс остался один. Прежде чем погасить светильник и удобно расположиться в кресле, он встряхнул щепотку пепла в горсти, тихо произнеся Слово. И возникла роза.

0

3

http://www.lib.proza.com.ua/book/318
Понимаю, не все знают украинский язык, не у всех есть время)) чтоб прочитать.... Но, рекомендую. Красивый язык, живой, певучий. И содержание!!!! Моё босоногое детство...
Олександр Довженко- Зачарована Десна.

0

4

Габриэль Гарсия Маркес. Третье смирение

---------------------------------------------------------------
OCR: Павел Кроковный
---------------------------------------------------------------

     Там  снова  послышался  этот  шум.  Звуки  были   резкие,   отрывистые,
надоедливые,  уже  узнаваемые;  но  сейчас  они вызывали острое, мучительное
ощущение, - видимо, за эти дни он от них отвык.
     Они гулко отдавались в голове - глухие, болезненные. Казалось, череп  у
него  заполняется сотами. Они вырастали, закручиваясь восходящими спиралями,
и ударяли его изнутри, заставляя вибрировать верхушки позвонков  в  нервном,
неустойчивом  ритме,  в  каком  вибрировало и все тело. Что-то разладилось в
устройстве его крепкого человеческого  организма:  что-то  действовавшее  до
того  нормальным образом - и теперь стучало у него в голове сухими, жесткими
ударами молотка, чья-то рука, лишенная плоти,  как  у  скелета,  ударяла  по
черепу,  и  это  заставляло  его  вспоминать  самые  горькие в жизни минуты.
Подсознательным движением он сжал кулаки и поднес их к голубовато-фиолетовым
артериям на висках, стараясь раздавить невыносимую боль. Ему хотелось  взять
в  руки  и  ощутить  ладонями этот шум, который дырявил его сознание острием
алмазной иглы. Мускулы его напряглись, словно  у  кота,  стоило  ему  только
представить  себе,  как  он преследует его, этот шум, в самых чувствительных
участках воспаленного мозга, попавшего в лапы лихорадки. Вот он  уже  настиг
его.  Нет.  Шкура  у этого шума скользкая, почти неосязаемая. Но он все-таки
доберется до него благодаря хорошо продуманным приемам  и  будет  долго,  до
самого  конца,  сжимать его изо всех сил своего отчаяния. Он не позволит ему
больше проникать в его слух; пусть он выйдет у него изо  рта,  через  каждую
пору,  из  глаз,  которые вылезут из орбит и ослепнут, следя за тем, как шум
этот выходит из глубин охваченного лихорадкой мрака. Он не  позволит,  чтобы
тот   выдавливал  из  него  осколки  кристалликов,  сверкающие  снежинки  на
внутренних стенках черепа. Вот Какой это был  шум:  нескончаемый,  и  такой,
будто  ребенка  ударяли  головой  о  каменную  стену.  Когда  резко  ударяют
чем-нибудь о твердую поверхность природных образований. Шум  перестанет  его
мучить,  если окружить его, изолировать. Отрезать и отрезать по куску от его
собственной тени. И схватить. Сжать его, теперь уже наверняка; изо всех  сил
швырнуть  на  пол и яростно топтать до тех пор, пока он уже действительно не
сможет пошевелиться; и тогда скажет, задыхаясь, что  он  убил  шум,  который
мучил его, который сводил с ума и который теперь валяется на полу, как самая
обычная вещь, - превратившись в остывшего покойника.
     Но  ему  никак  было  не  сжать  виски.  Руки стали короткими, словно у
карлика,  -  маленькие,  толстые,  жирные  руки.  Он  попробовал  встряхнуть
головой.  Встряхнул.  Шум  в  голове возник с новой силой, он становился все
более жестким, усиливался и тяжелел от собственной силы. Он  был  жесткий  и
тяжелый.  Такой  жесткий  и  такой  тяжелый,  что,  когда  настигнешь  его и
уничтожишь, будет казаться, что оборвал лепестки свинцового цветка.
     Он слышал этот шум с той же настойчивостью и  раньше.  Например,  когда
умер  первый  раз.  Когда - перед тем, как увидеть труп - понял: этот труп -
его собственный. Он осмотрел его и  потрогал.  Тело  оказалось  неосязаемым,
неощутимым,  несуществующим.  Он действительно стал трупом и уже чувствовал,
как его тело, молодое и пораженное болезнью,  заполняет  смерть.  Воздух  во
всем доме сгустился, будто пропитался цементом, а внутри этой густоты - там,
где  предметы  оставались такими же, будто это все еще был обычный воздух, -
внутри был он, заботливо упрятанный  в  гроб  из  твердого,  но  прозрачного
цемента.  В  тот  раз в голове у него возник этот самый шум. Какими чужими и
холодными казались ему стопы его ног; там, на  другом  конце  гроба,  лежала
подушка,  потому  что  ящик  был великоват для него и надо было подогнать по
росту, приладить к мертвому телу эту  новую  и  последнюю  его  одежду.  Его
покрыли  белым покрывалом и подвязали челюсть платком. Он казался себе очень
красивым в этом саване, смертельно красивым.
     Он лежал в гробу, готовый к погребению, и, однако, знал, что не умер. И
если бы он попытался встать, ему удалось бы это без труда. По  крайней  мере
мысленно.  Но  делать  этого  не  стоило.  Уж  лучше умереть там, умереть от
смерти, которой, в сущности, и была его болезнь. Когда-то врач  сухо  сказал
его матери:
     - Сеньора,  ваш  ребенок  тяжело  болен - все равно что мертв. Однако,-
продолжал он,- мы сделаем все возможное, чтобы продлить ему жизнь и оттянуть
смерть. Благодаря комплексной системе самонасыщения мы добьемся  продолжения
органических   функций.   Изменятся   только   двигательные  функции,  будут
затруднены одновременные движения. О том, что он жив, мы будем знать по  его
росту,  -  расти  он  будет обычным порядком, просто-напросто смерть заживо.
Подлинная, действительная смерть...
     Он помнил эти слова, хотя и смутно. А может, он никогда их не слышал  и
они были измышлением его мозга, когда поднялась температура во время кризиса
тифозной горячки.
     Когда  он  утопал  в  бреду.  Когда  читал истории о набальзамированных
фараонах.   Когда   поднималась   температура,   он   чувствовал   себя   ее
протагонистом.  Тогда  и  началось что-то вроде пустоты, из которой состояла
его жизнь. С тех пор он перестают  различать,  какие  события  случились  на
самом  деле, а какие ему пригрезились. Поэтому он и сомневался сейчас. Может
быть, врач никогда и не говорил об этой странной  смерти  заживо.  Ведь  это
алогично, парадоксально, это просто противоречит само себе. И это заставляет
его  подозревать,  что  он на самом деле умер. Вот уже восемнадцать лет, как
это произошло.
     Тогда - ему было семь лет, когда он умер - его мать заказала  для  него
маленький  гроб из свежеспиленной древесины, гроб для ребенка, но врач велел
сделать ящик побольше, как для нормального взрослого, а то этот,  маленький,
мог  бы  замедлить рост, и в результате получился бы деформированный мертвец
или живой урод. Или из-за того, что задержится рост, нельзя  будет  заметить
улучшение.  Учитывая  подобное развитие событий, мать заказала большой гроб,
как для умершего подростка, и положила в ногах три подушки, чтобы  гроб  был
впору.
     Вскоре  он  начал расти внутри ящика, да так, что каждый год нужно было
понемногу вынимать перья из подушки,  лежавшей  к  нему  ближе  всех,  чтобы
освободить  место.  Так прошла половина жизни. Восемнадцать лет. (Теперь ему
было двадцать пять.) Он дорос до своих окончательных,  нормальных  размеров.
Столяр  и врач ошиблись в расчетах, и гроб получился на полметра больше, чем
нужно. Они думали, что он будет такого же роста, как его отец,  который  был
похож  на  первобытного  гиганта.  Но он таким не стал. Единственное, что он
унаследовал, -  это  бороду  "лопатой".  Пепельную  густую  бороду,  которую
приводила  в  порядок  его  мать, чтобы он выглядел в гробу достойно. Борода
ужасно мешала ему в жаркие дни.
     Но было еще кое-что беспокоившее его больше, чем  этот  шум.  Это  были
крысы.  Особенно  когда  он  был  ребенком,  ничто  так  не  мучило его и не
приводило в такой ужас, как крысы. Именно эти мерзкие животные сбегались  на
запах  горящих  свечей,  которые ставили у него в ногах. Они обгладывали его
одежду, и он знал, что очень скоро они возьмутся за  него  самого  и  начнут
глодать  его  плоть.  Однажды ему удалось их увидеть: пять крыс, скользких и
блестящих, забрались в гроб, вскарабкавшись по ножке стола, и  сожрали  его.
Когда  мать  обнаружит  это,  она  увидит только его останки, только твердые
холодные кости. Но самый большой ужас он испытал не оттого, что крысы  могут
его съесть. В конце концов, он мог бы продолжать жить в виде скелета. Больше
всего  его мучил врожденный ужас перед этими зверьми. У него волосы вставали
дыбом, стоило ему только  подумать  об  этих  существах,  покрытых  шерстью,
которые  бегали  по  всему  телу, проникали в каждую складку кожи и царапали
губы своими холодными лапами. Одна из них  добралась  до  его  век  и  стала
грызть роговицу. Когда она отчаянно пыталась продырявить сетчатку, он видел,
какая  она  огромная,  безобразная. Тогда он подумал, что умирает еще раз, и
целиком отдался обморочной неизбежности.
     Он вспомнил, что достиг взрослого возраста. Ему было двадцать  пять,  и
это  означало,  что  больше  он расти не будет. Черты лица его определились,
стали жесткими. Но если бы он выздоровел, то не  мог  бы  говорить  о  своем
детстве. У него не было детства. Он прожил его мертвым.
     Пока  совершался  переход  от  детства  к отрочеству, у его матери было
много тревог и опасений. Она беспокоилась о поддержании чистоты в гробу и  в
комнате  вообще.  Она  часто  меняла  цветы  в вазах и каждый день открывала
форточки, чтобы проветрить комнату. С каким удовлетворением  любовалась  она
отметкой  на  сантиметре,  когда  убеждалась,  что он вырос еще немного! Она
испытывала материнскую гордость, видя его живым. Заботилась мать  и  о  том,
чтобы  в  доме  не  было посторонних. В конце концов, многолетнее пребывание
мертвеца в жилой комнате могло быть кому-то  неприятно  и  необъяснимо.  Это
была  самоотверженная  женщина.  Но  скоро  ее  оптимизм  начал  убывать.  В
последние годы она с грустью смотрела  на  сантиметр.  Ее  ребенок  перестал
расти.  За  последние  месяцы  его  рост не увеличился ни на один дюйм. Мать
знала, что очень трудно найти какой-либо другой способ, с  помощью  которого
можно было бы обнаружить признаки жизни в ее дорогом покойнике. Она боялась,
что  однажды утром он встретит ее действительно мертвым, так что каждый день
он видел, как она осторожно подходит к его ящику и обнюхивает его. Она впала
в безысходное отчаяние. Последнее время мать уже не была такой  внимательной
и даже не брала в руки сантиметр. Она знала, что он больше не растет.
     И  он знал, что теперь действительно умер. Знал по мирному спокойствию,
в котором пребывал  его  организм.  Все  разладилось.  Едва  уловимые  удары
сердца,  которые  мог  ощутить  только  он сам, исчезали совсем, заглушаемые
ударами пульса. Удары были тяжелые, будто их влекла призывная  могучая  сила
первородной  субстанции  -  земли.  Казалось, его влечет к себе с необоримой
мощью сила притяжения. Он был тяжелым,  как  безвозвратно  умерший  человек.
Зато  теперь  он  мог  отдохнуть.  Именно так. Ему даже не надо было дышать,
чтобы жить в смерти.
     В его воображении, не  прикасаясь  к  нему,  прошли,  одно  за  другим,
воспоминания.   Там,  на  жесткой  подушке,  покоилась  его  голова,  слегка
повернутая влево. Он представил себе, что его полуоткрытый рот -  это  узкий
берег  прохлады,  которая заполняла его гортань множеством мелких градин. Он
был сломан, словно двадцатипятилетнее  дерево.  Он  попытался  закрыть  рот.
Платок,  которым  была  подвязана  челюсть,  ослаб.  Он не мог даже улечься,
устроиться таким образом, чтобы принять достойную позу. Мускулы и сочленения
уже не слушались его, но отзывались на сигналы нервной системы. Он  уже  был
не  таким,  как  восемнадцать  лет назад, - нормальным ребенком, который мог
двигаться, как ему нравится. Он чувствовал свои бессильные руки, прижатые  к
обитым  ватой  стенкам  гроба,  руки,  которые  ему  уже  никогда  не  будут
повиноваться. Живот был твердым, как ореховая скорлупа. Затем ноги - прямые,
правильной формы, по которым можно  изучать  анатомию  человека.  Покоясь  в
гробу,   его   тело  становилось  тяжелее,  но  все  происходило  тихо,  без
какого-либо беспокойства, как будто мир вокруг замер  и  никто  не  нарушает
этой  тишины;  будто  легкие  земли  перестали  дышать,  чтобы  не тревожить
невесомый покой воздуха. Он чувствовал себя счастливым, как ребенок, который
лежит на прохладной упругой траве и смотрит  на  плывущие  в  вечернем  небе
облака.  Он  был  счастлив,  хотя  знал,  что умер, что навсегда упокоился в
деревянном ящике, обитом искусственным  шелком.  Ум  его  был  необыкновенно
ясен.  Это  было  не  так, как после первой смерти, когда он чувствовал, что
отупел и ничего не воспринимает. Четыре свечи, поставленные  вокруг  него  и
обновлявшиеся  каждые  три месяца, почти истаяли, как раз когда они были так
нужны! Он почувствовал близкую свежесть влажных  фиалок,  которые  его  мать
принесла  утром.  Он чувствовал, как свежесть исходит и от белых лилий, и от
роз. Но вся эта пугающая реальность не причиняла ему никакого  беспокойства,
- напротив,  он  был  счастлив,  совсем один, наедине со своим одиночеством.
Может быть, ему станет страшно потом?
     Кто знает. Жестоко было думать  о  той  минуте,  когда  молоток  вобьет
гвозди  в  свежую древесину и гроб заскрипит в крепнущей надежде снова стать
деревом. Его тело,  теперь  увлекаемое  высшей  силой  земли,  опустится  на
влажное  дно,  глинистое  и  мягкое,  и  там,  наверху, заглушаемые четырьмя
кубометрами земли, затихнут последние удары погребения. Нет. Ему и тогда  не
будет  страшно.  Это  будет  продолжением  его  смерти,  самым  естественным
продолжением его нового состояния.
     Его тело уже не сохраняло ни  одного  градуса  тепла,  мозг  застыл,  и
снежинки  проникли  даже  в  костный мозг. Как просто оказалось привыкнуть к
новой жизни, жизни мертвеца! Однажды - несмотря ни на что - он  почувствует,
как  развалится  на  части  его  прочный  каркас; и когда он захочет ощутить
каждое из своих сочленений, у него уже ничего не получится. Он поймет, что у
него больше нет определенной, точной формы, и сумеет смириться  с  тем,  что
потерял   свое   совершенное  анатомическое  устройство  двадцатипятилетнего
человека  и  превратился   в   бесформенную   горсть   праха,   без   всяких
геометрических очертаний.
     В  библейский прах смерти. Может быть, тогда его охватит легкая тоска -
тоска по тому, что он уже  не  настоящий  труп,  имеющий  анатомию,  а  труп
воображаемый,  абстрактный,  существующий  только  в  смутных  воспоминаниях
родственников.  Он  поймет,  что  теперь  будет  подниматься  по  капиллярам
какой-нибудь  яблони  и  однажды  будет  разбужен  проголодавшимся ребенком,
который надкусит его осенним утром.  Он  узнает  тогда  -  и  от  этого  ему
сделается грустно, - что утратил гармоническое единство и теперь не является
даже самым обыкновенным покойником, мертвецом, как все прочие мертвецы.
     Последнюю ночь он провел счастливо, в обществе собственного трупа.
     Но  с  наступлением  нового  дня,  когда  первые  лучи нежаркого солнца
проникли в приоткрытое окно, он почувствовал, что кожа стала мягкой.  Минуту
он  оглядывал  себя.  Спокойно,  тщательно.  Подождал,  пока до него долетит
ветерок. Сомнений быть не могло: от него пахло. За ночь мертвая плоть начала
разлагаться.  Его  организм  стал  разрушаться  и  гнить,  как  тело  любого
покойника. Запах, несомненно, был, - запах тухлого мяса, который то исчезал,
то  вновь  появлялся уже с новой силой. Тело стало разлагаться из-за жары, в
прошлую ночь. Да. Он гнил. Через несколько часов придет мать, чтобы поменять
цветы, и с порога ее окутает запах гниющей плоти. И тогда его унесут,  чтобы
предать вечному сну второй смерти среди прочих мертвецов.
     Вдруг  страх толкнул его в спину. Страх! Какое глубокое, какое значащее
слово! Теперь  он  был  охвачен  страхом,  физическим,  подлинным.  Что  это
означает?  Он  прекрасно  понял  и  содрогнулся:  наверное,  он не умер. Они
поместили его сюда, в этот ящик, который он прекрасно чувствовал всем телом:
мягкий, подбитый ватой, ужасающе удобный; а призрак страха открыл ему окно в
действительность: его похоронили живым!
     Он не мог быть мертвым, поскольку ясно отдавал себе отчет во всем,  что
происходит,  он  чувствовал  шепот  жизни вокруг. Мягкий аромат гелиотропов,
проникавший в открытое окно, смешивался с этим  его  запахом.  Он  отчетливо
услышал, как тихо плещется вода в пруду. Как не переставая стрекочет сверчок
в углу, полагая, что еще не рассвело.
     Все  говорило  ему, что он не умер. Все, кроме запаха. Но как он узнал,
что этот запах исходит от него? Может быть,  мать  забыла  поменять  воду  в
вазах  и  это  гниют стебли цветов? А может быть, гниет крыса, которую кошка
притащила в его комнату? Нет. Это не может быть его запахом.
     Всего несколько минут назад он  был  счастлив,  что  умер,  потому  что
считал  себя  мертвым.  Потому  что  мертвый  может  быть счастливым в своем
непоправимом положении. Но  живой  не  может  примириться  с  тем,  что  его
похоронили  заживо.  Однако  его тело не подчинялось ему. Он не мог выразить
то, что хотел, и это внушало ему ужас - самый большой ужас в его жизни  и  в
его  смерти.  Его похоронили заживо. Он сможет это почувствовать. Ощутить ту
минуту, когда будут  заколачивать  гроб.  Почувствовать  невесомость  своего
тела, которое будут поддерживать плечи друзей, в то время как гнетущая тоска
и отчаяние будут расти в нем с каждым шагом похоронной процессии.
     Бесполезно будет пытаться подняться, взывать изо всех своих слабых сил,
бесполезно  стучать,  лежа  внутри  темного  тесного  гроба, пытаясь дать им
знать, что он еще жив  и  что  они  идут  хоронить  его  заживо.  Это  будет
бесполезно:  его  мышцы  и  тогда не ответят на тревожный и последний призыв
нервной системы.
     Он услышал шум в соседней комнате. Он что, спал? Вся эта жизнь мертвеца
была кошмарным сном? Однако звон посуды продолжал слышаться.  Ему  сделалось
грустно,  может  быть  даже  неприятно. от этого шума. Захотелось, чтобы вся
посуда в мире взяла и разбилась, там, рядом с ним,  чтобы  какая-то  внешняя
причина пробудила то, что его воля была уже бессильна пробудить.
     Но  нет.  Это  не  было  сном.  Он был уверен: если бы это был сон, его
последняя попытка вернуться к  реальности  не  потерпела  бы  поражения.  Он
никогда  уже не проснется. Он чувствовал податливость щелка в гробу и запах,
который окутал его так сильно, что он даже усомнился, от него ли это пахнет.
Ему захотелось увидеть родственников,  прежде  чем  он  начнет  разлагаться,
чтобы  вид  гнилого мяса не вызвал у них отвращения. Соседи в ужасе бросятся
от гроба врассыпную, прижимая к носам платки. Их будет рвать. Нет.  Не  надо
такого.  Пусть  лучше  его похоронят. Лучше покончить со всем этим как можно
раньше. Он и сам уже хотел отделаться от собственного трупа. Теперь он знал,
что действительно умер или, может быть, жив, но так, что это уже  ничего  не
значит для него. Все равно. В любом случае запах слышался все настойчивее.
     Смирившись,  он  бы слушал последние молитвы, последние слова, звучащие
на скверной латыни, нечетко повторяемые  собравшимися.  Ветер  кладбищенских
костей,  наполненный  прахом,  проникнет  в его кости и, может быть, немного
рассеет этот запах. Быть может, - кто знает?! -  неизбежность  происходящего
заставит  его  очнуться  от  летаргического  сна.  Когда он почувствует, что
плавает в собственном поту, в густой вязкой жидкости, вроде той,  в  которой
он плавал до рождения в утробе матери. Тогда, быть может, он станет живым.
     Но он уже так смирился со смертью, что, возможно, от смирения и умер.

0


Вы здесь » Тропа войны » Литература » Отрывки или короткие рассказы